Худ.обраб.биогр.

Форма входа

Связь

Поиск

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    Вторник, 22.07.2025, 01:25
    Приветствую Вас Гость
    Главная | Регистрация | Вход | RSS

    Марина Ивановна Цветаева. Путь поэта

    Еще немного о детстве Марины Цветаевой

    Хорошее представление о детстве Марины Ивановны Цветаевой и ее родителях даст нам отрывок из книги Людмилы Бояджиевой «Марина Цветаева. Неправильная любовь»:

    «Чем раньше приходит к ребенку умение владеть механизмом особого познания мира — его трансформирования, тем резче его отторжение от нормального познания.

     Все эти простейшие рассуждения (специалисты занимаются лингвистическими принципами поэтического языка на ином уровне сложности) необходимы как ключ к пониманию такого сложного явления, как «Поэт Марина Цветаева». Поэт, и ни в коем случае не поэтесса — заклинала Марина говоривших о ней.(...)

    В отличие от множества талантливых творцов, бесконечно ищущих колею своего главного призвания, Маринин путь был предопределен изначально. Призвана в цех Поэтов еще до рождения, явилась на свет уже со сложившимся механизмом особости.

     На четырехлетнего ребенка обрушилась лавина слов, требующая складывания в созвучия рифмы. Неотвязные мячик-спрячик, галка-моталка, стол ушел, слон-стон. Чуть позже бездна чужих слов — уже сочиненных, магически сопряженных, наполовину непонятных, наполняющихся от этой непонятности особым смыслом, гипнотизировала девочку. Проваливалась в книгу, как в омут, да не в детскую, а в запретную, взрослую. Из хранящегося в комнате старшей сестры Леры собрания сочинений Пушкина вырастает «мой Пушкин» — наполовину угаданный, придуманный. Обожаемый, тайный — ее. А чей же? Раз за разом Марина переписывает околдовавшие ее строки «Прощай же море». Красиво, без помарок, в свою тетрадку. Как бы навсегда присваивая их. С шести лет она начала писать стихи сама и прятала от взрослых. Они считали эти словосложения обычной ребячьей забавой, а маранье бумаги — напрасной тратой времени, которое, как и бумагу, лучше бы использовать с толком. Например, на уроки музыки — мать серьезно вознамерилась сделать Марину пианисткой. Звуки, извлекаемые пятилетней крохой из рояля, были куда убедительней «испачканных» листов. В воспитательных целях направленность занятий Марины формировалась волевым усилием: играть — «да», писать — «нет». «Все мое детство, все дошкольные годы, вся жизнь до семилетнего возраста, все младенчество — было одним большим криком о листке белой бумаги. Подавленным криком», — вспоминает Цветаева через тридцать лет. Наверно, бумага у девочек все же была, но боль непонятости, отсутствия поощрения главного дара осталась.

     Марина обожала свой детский рай — дом в Трехпрудном. Вместе со своим одиночеством, запретами, тайнами, обидами, победами. Здесь она родилась, здесь, едва осознав себя, почувствовала в себе Поэта. Здесь произошла встреча, определившая Поэту его принадлежность к иному миру — миру высших сил, к вечному противостоянию добра и зла.(…)

     

     Дом в Трехпрудном — самый лучший кусочек Божьего мира. В мезонине, выходящем во двор, находились четыре небольших комнаты для детей. Внизу высокий белый зал с пятью окнами, рядом с ним вся в темнокрасном большая гостиная. В кабинете отца тяжелый письменный стол, глубокий диван, стены до потолка опоясаны книжными полками. Электричества, однако, в доме не было — керосиновые лампы, свечи составляли привычное освещение долгих зимних вечеров.

     Первые электрические фонари наружного освещения появились в Москве в 1880 году. 15 мая 1883 года, в день коронации Александра III, при помощи дуговых ламп была освещена площадь вокруг Храма Христа Спасителя. Тогда же была устроена первая электрическая иллюминация колокольни Ивана Великого. После празднеств многие богатые москвичи стали подавать генерал-губернатору прошения об устройстве электрического освещения в своих домах. Лишь в 1895 году началось реальное внедрение электричества в быт москвичей и в освещение улиц города. В доме профессора Цветаева, строившего для Москвы Музей изящных искусств, пользовались керосином. «Ничего не просить и не желать большего» — этот принцип истинной интеллигенции был верен и по отношению к канализации. Разве можно размышлять о душе, мечтая о каком-то ватерклозете? Это для зажиревшей буржуазии. А интеллигенция — вся в изящных искусствах, с роялями, музеями и выгребными ямами.

     В начале XX века канализация была уже в 11 городах России, а Москва могла похвастать канализацией в районе Садового кольца. По наличию удобств можно составить представление о стиле жизни семьи Цветаевых. Только духовное считалось достойным упоминания. Материальными запросами, касавшимися тела, пренебрегали как капризом нуворишей и филистеров. Почему в России так много думали о душе и так мало о ватерклозетах? Кстати, и воду в дом Цветаевых возили в деревянных бочках — водопровода не было.

     Деревянный дом в центре Москвы и летняя Таруса — лучшие воспоминания детства Марины.

     Летом семья выезжала «на дачу» — в маленький городок в Калужской губернии над чистой спокойной Окой. Отец арендовал у города дом, одиноко стоящий в двух верстах от Тарусы. Небольшой деревянный с мезонином, террасой и маленьким верхним балкончиком, с которого открывались заокские дали. А сад, а поля с перелесками за ними!..

     Деревенская жизнь была куда веселее — купанье в реке, катанье на лодках, походы по грибы и ягоды, выходы в гости, непрекращающаяся и здесь музыка: столь редкое пение Марии Александровны с Лерой в два голоса! Иван Владимирович сажал в честь рождения каждого из детей елки, и они носили имена своих «крестников».

     Бытовые неудобства и в городе, и в деревне скрашивал штат прислуги — няни, гувернантки, кухарка, повар, садовник, находящиеся в подчинении новой хозяйки, уважавшей дисциплину и порядок.

     Уклад жизни семьи, организованный на спартанский лад, допускал лишь высокие «материи» — классическую музыку, поэзию, чтение вслух классических произведений. Мария Александровна не терпела в доме расхлябанности, нарушений порядка, каких-то маскарадов, журфиксов, танцев. Девочек одевала строго, стригла коротко, нежностей не допускала, приучила не хотеть сладкого. Дома конфеты были под замком, а просить детям не разрешалось. Просить вообще ничего нельзя — унизительно. «Жизнь в доме была полна молчаливых запретов», — вспоминает Марина. В семье раз и навсегда было определено: важно только духовное — искусство, природа, честь и честность. Девочки одновременно начали говорить на трех языках — на русском, немецком и французском. Мария Александровна сумела передать дочерям свой характер, чуждый сентиментальности и открытым проявлениям чувств. Душа Марии Александровны с юности влеклась к высокому. Идеи немецких романтиков, высокий строй музыки разжигали в Марии жажду самопожертвования. Став матерью семейства, Мария Мейн мучилась от постоянного чувства прозябания. И торопилась научить детей своим любимым книгам, музыке, стихам. Она читала девочкам Чехова, Короленко, Марка Твена, Мало «Без семьи», сказки Гофмана, Грима, Андерсена, чуть позже Пушкина, Данте, Шекспира, с особым увлечением немецких романтиков. Пренебрегая юным возрастом девочек, Мария «вкачивала» в дочек все, что несла в своем Я, чем была заряжена ее душа с безрадостной поры полусиротского детства. Нравственные нормы в семье были самыми высокими: материальное и внешнее считалось низким, недостойным, деньги — грязь, политика — грязь, главное — защита униженных и оскорбленных — это Марина уяснила четко.

     Она защищала обиженных — кошек, собак, дралась с нянькой и гувернантками, не давая прогнать бездомного щенка, заступаясь за дворника, обруганного за пьянство. Кусалась, пиналась ногами не хуже мальчишки. Между детьми вспыхивали постоянные драки — Марина решала споры кулаками. Крупные сильные руки — постоянно в царапинах, на коленях — никогда не сходящие ссадины. Она не боялась боли, наказаний и сидения в темном чулане. Постоять за себя умела: уж только попробуй кто-то дразниться или насмешничать.

     Неуклюжая, полная девочка с сайгачьим профилем не интересовалась зеркалами и нарядами. Ее пища — «раскаленные угли тайны». Ее лучший друг —  Мышастый. Такого ни у кого нет, и тайны такой страшной ни у кого быть не может.

     Обычный день. Шестнадцатилетняя Валерия — или, как ее звали в семье, Лера — красавица — вся в покойницу мать — читает в своей комнате наверху любовный роман. Иван Владимирович сосредоточенно работает за письменным столом в кабинете, невзирая на распахнутую в гостиную дверь: он научился не замечать музыку и даже мурлыкать нечто совершенно не подобающее — мелодию из оперетки, например. Семилетний Андрюша, не склонный к музицированию, скачет по комнатам на деревянном коне, плюется горохом через трубочку, показывает девочкам язык и пытается выманить сводных сестер из-под рояля.

     Две девочки — коротко стриженные, в темно-синих клетчатых платьях и коричневых чулках — заняты своими делами. Ася вырезает из картонного листа телесно-розовых куколок и их приданое. Марина — или по-домашнему Муся — книгой. В зеркале напротив она видит гордый профиль матери, «ее коротковолосую, чуть волнистую, никогда не склоненную даже в письме и в игре, отброшенную голову, на высоком стержне шеи между двух таких же непреклонных свеч…»

     Мария Александровна, нарочно перешедшая на нечто бравурное, удивлена долгим пребыванием дочерей под роялем.

     — Не понимаю! Сколько можно там сидеть? Музыкальное ухо не может вынести такого грома — ведь оглохнуть же можно! — она закрывает крышку.

     — Там лучше слышно, — заверяет Муся.

     — Лучше слышно! Барабанная же перепонка треснуть может.

     — А я, мама, ничего не слышала, честное слово! — торопливо и хвастливо вставляет Ася.

     — Одной лучше слышно, а другая ничего не слышала! — голос матери обретает напряженно трагические ноты. Звучит непременный рефрен: — И это дедушкины внучки, мои дочери… о, Господи!

     — Машенька! У Муси абсолютный слух, — тихо вышел из кабинета отец семейства. — Ты же видишь, она очень старается. Скажу тебе: как в концерте звучит, не хуже!

     — Ты уж извини, Иван Владимирович, не тебе судить. Не твоего ума дело. — Несколько более резко, чем требовала ситуация, произнесла Мария Александровна. Снисходительность мужа к старательным, но совершенно безвдохновенным Мусиным упражнениям на рояли раздражала ее все больше. Увы, мечты вырастить из старшей дочери пианистку таяли. Мария Александровна уже понимала, что с ними придется расстаться. А что взамен? Исписанные какими-то глупостями листы?

     — Вы хоть видел, что она все время бумагу марает? Называется это СТИХИ. — Мария Александровна с брезгливой гримасой подняла с ковра тетрадку. — Заглавие: «Наполеон!» Ничего себе замах? А ты, Марина, хотя бы знаешь, кто это? Торт, может быть?

     — Знаю! Это герой. Но я для себя писала. — Налетев коршуном, Марина выхватила и порвала в клочья тетрадку, раскидав в гневе обрывки.

     — Давай, Мусенька, бумажки сюда, уберу вместе со своим хламом. — Отец поспешно собрал обрывки, стопку газет с рояля. Эти стопки, регулярно портившие зеркальный глянец рояля, страдальчески-демонстративно сметала мать.

     — Брр! — отвернулась Ася от кипы газет, всем своим видом поддерживая отвращение матери. Марина смолчала — не хотела поддакивать Аське и обижать отца. Хотя свою позицию уже определила давно и навсегда: «газеты — нечисть».

     «Не из этого ли сопоставления рояльной зеркальной предельной чистоты с беспорядочным и бесцветным газетным ворохом и не из этого ли одновременно широкого и патетического материнского жеста расправы и выросла моя ничем не вытравимая аксиомная во мне убежденность: газеты — нечисть, и вся моя к ним ненависть, и вся мне газетного мира месть».

     Собрав газеты в охапку, Цветаев уютно устроился возле рояля.

     — Иван Владимирович, вы к нам послушать зашли или так, ужина дожидаетесь?

     — Ну почему сразу ужина дожидаюсь? Машенька, ты же знаешь, как я люблю музыку!

     — Одну арийку из «Аиды» через пень колоду мурлычешь. Это еще из Вариного репертуара, только уверена, она так никогда не фальшивила! И теперь от твоего пения в гробу переворачивается.

     — Бог с тобой! Варенька пела райски! Да и я — не со зла же мелодию порчу, для настроения себе под нос мурлычу! — со вздохом перекрестился Иван Владимирович, как делал всегда, вспоминая свою незабвенную любовь. — Мне Бог дарования не дал. Так не всех такими великими талантами награждать!

     — Дарования — редкость, не спорю. От Бога! — Мария Александровна встала, погасила свечи у пюпитра. — Но ведь ты даже «Боже, царя храни!» не умеешь спеть!

     — Как не могу? Могу! — протестовал отец и с полной готовностью затягивал «Бо-о-же!» «Но до царя не доходило никогда. Ибо мать вовсе уже не шутливо, а с истинно-страдальчески-искаженным лицом тут же прижимала руки к ушам, и отец переставал. Голос у отца был сильный».(…)

     

    Осенью 1902 года детство Марины Цветаевой внезапно кончилось. Ей десять, она только начала по-женски взрослеть. Асе восемь — ей тоже нужна мать. У Марии Александровны обнаружили чахотку, и было очевидно, что болезнь убьет ее. Хотя думать об этом никто не хотел. Надежды возлагались на итальянское солнышко, германских врачей. Вся семья Цветаевых провела следующие четыре года за границей, пожив в трех странах — Италии, Германии, Швейцарии.

    В русском пансионе в Нерви Цветаевы сблизились с революционерами, жившими в этом же пансионе. Семья Цветаевых была верноподданнически-монархической. Но настроения народовольцев с чрезвычайной силой подействовали на врожденную бунтарку Марину. Девочка пишет революционные стихи, затерявшиеся впоследствии неведомо куда. Как и стремление умереть за революцию.

     Проявилась еще одна унаследованная от матери черта: несгибаемость, жажда отдать жизнь за великую идею. И все это — в 11 лет!

     * * *

    На этом этапе в судьбу Марины входит тема, кажущаяся нам нелепо-страшной, но в те, вовсе недалекие времена, обыденной — ранняя смерть. Не только каторжники и жители нищих областей России, семьи городской интеллигенции вымирали чуть ли не поголовно от неизлечимой напасти — туберкулеза. Причем, кроме воли Божией (Бог дал, Бог взял), ничего странного в похоронах молодых людей не усматривали. В одной только Москве умирало 11 человек ежедневно. Туберкулез уносит больше жертв, чем самые кровопролитные войны. В Первой мировой войне от ранений и болезней Россия потеряет 1 700 000 солдат, за то же время от туберкулеза скончается 2 000 000 гражданских лиц.

     Ранние смерти от чахотки были не редкостью в каждой семье. Умирали друзья, умирали родственники, дети. Марину потряс безвременный уход из жизни близких людей, заставил ее взбунтоваться. Со всей страстностью детской души она восстала на борьбу с необратимостью смерти. В непобедимость смерти Марина верить не могла, не хотела.

     Марина довольно часто общалась с Сергеем и Надей Иловайскими — братом и сестрой первой, умершей жены отца. Сергей покорил ее юношеской чистотой, рыцарской честью, неколебимой жаждой жизни, Надя — очаровательной внешностью, олицетворявшей для Марины красоту и романтическую любовь. «Мы не были подругами — не из-за разницы в возрасте, а из-за моего смущения перед ее красотой, с которым я не могла справиться. Просто мы не были подругами, потому что я любила ее».

     И вдруг один за другим два гроба, покрытые цветами и еловыми ветками. Что это? Исчезли навсегда? Юные брат и сестра ушли в неведомое в расцвете сил, молодости, радостных надежд — почему, зачем? Марина отказывается принять факт смерти как неоспоримый, затевает бунт изо всех детских сил. Но сил не ребенка, а проснувшегося и многое прозревавшего за оболочкой реальности поэта. Марина не могла всерьез принять внешнюю, всегда лгущую, оболочку жизни. Не желала верить взрослой правде, так часто изменчивой. Она упорно продолжала искать встречи с Надей. Назначала свидания в их любимых местах, писала ей письма. Но Надя не откликнулась — она в самом деле исчезла. Так и не появилась больше на этом свете. Никогда.

     А летом 1906 года умерла мать. Ей исполнилось лишь 38 лет. Пройдя оказавшееся безрезультатным лечение, Мария Мейн с семьей вернулась в Москву. Это было лето мучительного и тяжелого умирания. И в эти дни Мария Александровна хотела, чтобы с ней была только Ася. Всегдашняя боль Марины, убежденной, «что мать больше уважает ее, а любит сестру», боль нелюбимого ребенка, перераставшая в мучительную ревность, сводила ее с ума. И вот — все кончено. С каждым днем Марии Александровне становилось все труднее дышать. 4 июля 1906 года она позвала дочерей.

     «Мамин взгляд встретил нас у самой двери. Она сказала: «Подойдите…» Мы подошли. Сначала Асе, потом мне мама положила руку на голову. Папа стоял в ногах кровати, плакал навзрыд. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. «Живите по правде, дети! — сказала она. — По правде живите…» Потом, отвернувшись к стене, почти беззвучно произнесла: «Жаль только солнца и музыки».

     Гроб с останками Марии Александровны перевезли в Москву, пронесли мимо дома в Трехпрудном и похоронили на Ваганьковском кладбище рядом с могилой родителей.

     Незадолго до смерти Мария Александровна составила завещание, согласно которому дочери могли пользоваться оставленным им капиталом только с сорока лет, а до этого возраста жить на проценты. Кто мог предусмотреть, что в один день мейновский капитал исчезнет, и революция сделает девочек нищими — окончательно и бесповоротно. Несмотря на выстроенный отцом Музей изящных искусств, несмотря на подаренную им городу Румянцевскую библиотеку, угла для Марины в столице советского государства не найдется…»