Худ.обраб.биогр.

Форма входа

Связь

Поиск

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    Пятница, 18.07.2025, 02:01
    Приветствую Вас Гость
    Главная | Регистрация | Вход | RSS

    Марина Ивановна Цветаева. Путь поэта

    «Мне совершенно все равно, где совершенно одинокой быть»

      Что творилось с Сергеем? Его соратники разделяли его взгляды — в доме появилось много советских газет и журналов. Постоянно велись споры и обсуждались менты о возвращении. Сергей жил мыслями о родине. Но что-то настораживало его. Пугало. Что-то не было совместимо с понятиями совести и чести. Пока, видимо, лишь грубость пропагандистской работы и цинизм некоторых «операций» с неугодными элементами, выявленными среди людей, подавших документы на выезд. Как ему удавалось совмещать пылкую мечту о возвращении на родину и отвращение к тому делу, которым он занимается? Возможно, методы НКВД казались ему недостаточно честными, но ведь фразу «нельзя бороться с врагами чистенькими руками» он слышал теперь часто. Кроме того, НКВД — временная ступенька к возвращению. А там университетские исследования, писательство — подальше от сферы деятельности «органов».
     До сих пор возникают вопросы: как, почему попали в сети глобальной лжи умные, думающие и честные люди? И как-то не верится, что обошлось без мистики. Мистики самовнушения, феномена самогипноза, без которых выжить и не сойти с ума было трудно. Строители коммунизма под пытками, оболганные, запуганные все еще продолжали страстно верить, что стали жертвой ошибки, навета. Не только наивные доверчивые патриоты эфроновского типа ловились на грубую блесну, проницательные ироничные умы со всего мира ехали в Россию любоваться прогрессом и восхищались поездками в колхозы-миллионеры, щедростью кремлевских банкетов. А Большой театр, пионерские костры в синих ночах? Потрясающе! Конечно, есть пока отдельные недостатки, так ведь какой переворот в истории человечества не обходится без чисток!
     Спецслужбы работали четко, устраняя то, что могло испортить картину. Особое внимание органы уделяли русской эмиграции, где сосредоточились «недобитки», классовые враги. Шли в ход элементарные чистки, для особо полезных организовывалась двойная игра: заманенные в антибольшевистскую деятельность эмигранты-антисоветчики на самом деле работали на НКВД.
     Различные эмигрантские организации были уверены, что связаны с русским подпольем. В Россию, рискуя жизнью, пробирались их эмиссары, устраивались подпольные «съезды», распространялась антисоветская литература — и никто не подозревал, что вся эта «деятельность» инспирирована НКВД, дабы выявить затаившихся врагов.
     Эфрон доверчив, чистосердечен, он хочет верить в процветание России и ненавидит порочащих ее злопыхателей. Идеальный кандидат для пополнения сети сотрудников НКВД. К серьезным заданиям, конечно, не способен — полное отсутствие хитрости, цинизма, элементарного животного эгоизма. Прозрачен, как стеклышко. Но такому невозможно не поверить, если будет просить оказать помощь или делиться секретными данными. И если расскажет о происках антисоветских группировок — не соврет — ведь сам всей душой верит. Эфрон, работающий за совесть, способен на первых порах сослужить хорошую службу — сообщать о тех, кто поливает СССР грязью, и тех, кто хотел бы искупить «вину эмигрантства» делом. В начале он не знал, что такие поиски единомышленников называются вербовкой. А сообщение о враждебно настроенных элементах доносительством и стукачеством. Пока не знал. Пока шли в ход совсем другие термины: обезвредить врага, выявить клеветников, иностранных шпионов, защитить молодую страну Советов от происков мирового империализма. Эти поручения Сергей Яковлевич рвался выполнять с ответственностью и рвением. Он твердо решил вернуться на родину, заплатив за честь стать советским гражданином полезными и храбрыми поступками. В рамках понятий чести и справедливости. А когда узнал — сбежал бы, да обратного пути не было. Знал ли Эфрон, что «Союз возвращения» существовал полностью под контролем НКВД? Или принимал Народный комиссариат внутренних дел за организацию, защищающую будущность осажденного вражеским империализмом государства? Скорее последнее, ведь ни нашего опыта, ни нашего знания фактов у него не было. Не было даже интуиции, опасливости, осторожности, страха за свою жизнь. Принцип оставался неизменен — действовать в рамках чести и во благо родины.
     Отдых в санатории и прямые контакты с работниками секретных служб убедили его, что борьба за будущее России жестока и иной быть в кольце империалистических держав не может. Очевидно, его убеждали отличные профессионалы.
     Сергей Яковлевич продолжает задавать себе вопрос: отчего же Марина категорически отказывается понимать его? Не разделив его позицию, она лишает себя общего будущего, жизни на родине. Почему столь настойчиво отказывается от очевидной разумности возвращения? Ведь были единой душой и единой плотью.
     Не из упрямства же только не разделяет она его чаяний. Сергей знает: Марина по России страдает тайно, а здесь ненавидит каждый камень. Так почему же?
     — Марина, мы перестали понимать друг друга. Но ведь я не изменился. Вы тоже. Почему вы не хотите понять, что главное для нас всех — эмигрантов — возвращение на родину? Пусть вначале будет трудно, пусть придется к чему-то приспособиться, но это единственный путь — путь домой. Путь на родину.
     — Какую родину вы имеете в виду? Во главе с красными комиссарами?
     — Ах, дело не в терминологии — красные-белые. Главное — справедливые.
     — Когда-то цвет для вас имел прямое отношение к справедливости и законности.
     — Я давно перед страной в долгу. Я много напутал. Я не нашел пути к народу, я воевал со своим народом! И это мешает мне стать полноправным гражданином России.
     — Вы не слышите меня, Сережа… Не слышите… — Опустив темные веки, Марина тихо билась затылком о стенку, усмиряя подступающую истерику. Так хотелось закричать, пробить стену его непонимания. Усмирив нервы, выговорила побелевшими губами:
     — А могилы добровольческой армии? Вы все же решили, что через них можно переступить?
     Теперь дом превратился в арену ожесточенных споров, вернее, как выразилась Цветаева, — «грызни». Исход спора был неизменен, но всякий раз каждый считал, что найдет новый аргумент, способный пробить стену непонимания.
     Как-то Сергей принес домой просоветскую газету, где были фотографии столовой для рабочих на одном из провинциальных заводов. Столики накрыты тугими крахмальными скатертями; приборы сверкают; посреди каждого стола — вазочка с цветами.
     — Марина, взгляните, прошу вас, это же обыкновенная заводская столовая где-то в российской провинции. Чистота! Тарелки какие!
     — А в тарелках — что? А в головах — что? — закричала она, словно говорила с глухим. Разорвала газету, скомкала обрывки и швырнула в угол в мусорное ведро.
     Когда оба немного успокоились, Сергей продолжил наступление:
     — Мариночка, почему вы перестали верить мне? Что вам здесь? Чужбина, обочина жизни. Там вы известный Поэт!
     — Здесь я не нужна, там я невозможна. А впрочем:
       Мне совершенно все равно —
     Где совершенно-одинокой
     Быть и по каким камням
     Брести с кошелкою базарной…
       Марина смиренно заталкивала в мусорное ведро валяющийся на полу мусор, демонстративно исполняя свою каждодневную обязанность.
     — Злое упрямство… Не во благо оно, Марина…
     Сергей отвернулся к окну, словно решив посчитать истыкавшие небо фабричные трубы. Марина стала рядом, распахнула форточку, закурила.
     — Значит, ты предлагаешь мне ехать в Россию? А ты представляешь, что там будет? Там Мура у меня окончательно отобьют, сделают красным пионером. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне их и писать не дадут. Уверена! И не спорьте! Не спорьте со мной! — последние слова Марина выкрикнула сорвавшимся голосом. Схватила мусорное ведро и помчалась во двор.
     В спорах они оба заостряли свои аргументы. Но оба даже не представляли, как далеки от реальности самые злые «наветы» Марины.
     Беспощадная трезвость ее взгляда на Советский Союз противостояла намеренной слепоте Эфрона — она это понимала, он — нет. И оба не представляли, какой окажется плата за право вернуться.
     Он жаждал искупить свою вину, жаждал принести пользу родине и вернуться туда достойным сыном. Он убеждал свою семью принять его правду и ехать вместе с ним. Внутренне Цветаева была категорически против, она была убеждена, что возвращаться — некуда и незачем.
       С фонарем обшарьте
     Весь подлунный свет.
     Той страны на карте —
     Нет, в пространстве — нет.
     Можно ли вернуться
     В дом, который — срыт?
       Вернуться нельзя, жить здесь совершенно невыносимо. Бесконечные задворки, недоброжелательство эмигрантских кругов, тоска… На Цветаеву косятся и обходят стороной — прокоммунистические взгляды Эфрона не вызывают симпатии. Ситуация не способствует творчеству. Марина поступила с нарочитой «бессмысленностью» — через 10 лет после начала продолжила работу над поэмой «Перекоп», когда «сам перекопец… к Перекопу уже остыл», да и публика не ждала возвращения к этой теме. Как и Поэмы о Царской семье, которую Цветаева затеяла. Марина упорно работала над заведомо непопулярными вещами — вдохновляло чувство долга и полной свободы от «заказа» — потребы момента, настроения.
     «Моему дорогому и вечному добровольцу» посвятила она уже ненужный ему «Перекоп». Может, ей хотелось напомнить Сергею те дни, могилы Добровольческой армии, которые он решил переступить? Ведь и в своей новой, чуждой ей деятельности он оставался для нее добровольцем. «Добровольчество — это добрая воля к смерти» — так истолковала это понятие Цветаева, выбирая эпиграф к «Посмертному маршу». Вероятно, она предчувствовала, куда ведет эта дорога…
     С 1931 года Эфрону уже было известно, что он является официальным сотрудником Иностранного отдела НКВД в Париже. Подписав необходимые документы, он стал выполнять задания как групповод и наводчик-вербовщик. Существуют документы, согласно которым Эфрон лично завербовал 24 человека из числа парижских эмигрантов и десятками отправлял «добровольцев» воевать в Испанию, где «республиканцы вели справедливую борьбу с мятежниками кровавого диктатора Франко». Что изменилось в его положении? Сергей понял, что творит скрытую подлость? Решился искупить «вину добровольчества» сделкой с совестью? Нет, нет и нет. На это он был не способен. И указания должности в своей секретной анкете как «наводчика-вербовщика» не видел. Действовал по совести и тем же путем, каким поступили и с ним: рассказывал о сетях заговоров, окруживших Россию, о потребности в честных людях для выявления скрытых врагов. Особенно эта деятельность подходила тем, кто надеялся своим трудом завоевать право возвращения на родину. Бедный, бедный патриот Эфрон — наивный простодушный чудак. Он отказывался долгое время от зарплаты НКВД, так как считал свою работу не службой, а служением.
     Можно ли было жить и писать в такой обстановке? Можно ли уйти из грязной кухни, от унизительной ссоры в другой мир: шагнуть — из ложного, уродливого — в свой собственный — верный, подлинный? Марина все еще владела золотым ключиком, обеспечивающим побег к себе. Потребность писать стихи не уходила. «Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски». «Мой же отдых и есть моя работа. Когда я нё пишу — я просто несчастна, и никакие моря не помогут».
     В тридцатые годы были созданы «Красный бычок» (1928), «Перекоп» (1928–1929) и, наконец, Поэма о Царской Семье (1929–1936). Эти вещи диктовались ее долгом перед историей и собственным прошлым; она писала их уже не в уединении, а в одиночестве, ибо читателя для них не было, и даже Сергея Эфрона, их вдохновителя и героя, ее постоянного преданного читателя, они должны были раздражать. Потом еще родился «Пушкин», «Сонечка», «Тоска по родине», «Два письма о гомоэротической любви» и множество стихов — откликов на неожиданные увлечения.
     Как ни странно, но из всей семьи именно Цветаева больше всех тосковала по России. Не той — с демонстрациями и знаменами, а своей — рябиновой, тарусской, золотящейся кремлевскими куполами. Все семь лет до смерти Бальмонта (также осевшего с женой в Парижском предместье и по-прежнему нищенствовавшего) Цветаева неизменно ходила с больным стариком к Пасхальной службе, которую они отстаивали плечо к плечу за неимением места в маленькой Трубецкой домашней церкви в большом саду, под молодой листвой, под бумажными фонарями и звездами. Он рассказывал о Воскрешении Христовом так, что сомнения не оставалось — он был там. Сквозь прозрачную листву и пучки ясеневых сережек Марина видела сразу и Древнюю Иудею, и весеннюю Москву, в которой церковь теперь запрещена. Именно в гонимые храмы Марина ходила бы, несмотря на все запреты. И Храм Христа Спасителя, над официозной громоздкостью которого посмеивалась, взорванный, поруганный, любила нежно. За жертву, За муку, за расставание.
     В начале 1937 года Ариадна Эфрон получила советский паспорт и 15 марта уехала в Москву. Ехала навстречу с мечтой, с настоящей родиной, своей юностью, любовью. Смеялась, вспоминая и пересказывая всем слова Ивана Бунина:
     — Ну куда ты, дура, едешь? Ну, зачем? Ах, Россия… Куда тебя несет?.. Тебя посадят…
     — Меня? За что?
     — А вот увидишь. Найдут за что. Косу остригут. Будешь ходить босиком и набьешь верблюжьи пятки!
     — Я?! Верблюжьи?!
     А на прощанье:
     — Христос с тобой, — и перекрестил. — Если бы мне было столько лет, сколько тебе, пешком бы пошел в Россию, не то, что поехал бы, и пропади оно все пропадом!..
     И пропало бы…
     Друзья и знакомые нанесли Але множество подарков, она уезжала вся в нарядных обновках. Цветаева подарила дочери граммофон. Смотрела — одна мрачная среди веселых, — как втаскивают в купе громоздкий футляр:
     — Нельзя ж без музыки… — Виновато покосилась на дочь. Нырнула в ее сияющие глаза и почувствовала, как вмиг все прошло — непонимание, глупые обиды, стычки самолюбий — раны несовпадений. Ее Аля, часть ее души, ее тела, ее жизни всегда была рядом. И вот — уезжала… Господи, куда? Как страшно. Марина молчала и согласно кивала. В вагоне быстро сняла с себя и надела на Алю любимый серебряный браслет, брошку-камею — ту самую, мамину и еще — крестик — «на всякий случай». Как хотела Марина радоваться с Алей, как хотела для нее этого пошлого, невероятно нужного счастья… Но почему все лились и лились слезы?
     
    — Да ладно вам заливаться, мадам, — сказала проходившая мимо купе сгорбленная старушка. — Не хороните же.
     Аля достала пудреницу и провела пуховкой по гордому носу матери.
     «Отъезд был веселый, — писала Цветаева подруге, — так только едут в свадебное путешествие, нанесли подарков — настоящее приданое: у нее вдруг стало все и белье и постельное белье и часы и чемоданы и зажигалки — и все это лучшего качества… я в жизни не видела столько новых вещей сразу, да и то не все».
     18 марта нагруженная чемоданами, элегантная, красивая, полная надежд и веры в счастливое будущее, Аля ступила на перрон московского вокзала — из репродукторов рвалась боевая «Марсельеза», звучали марши, звонкие голоса.
     — «Я знала, когда приехать. В праздник Парижской коммуны — день моего приезда — всегда будут вывешивать красные флаги!»
     От встречи с Москвой у Али кружилась голова. И ведь не в гости приехала — домой!
     Ей вспомнился чудесный фильм «Цирк» с гордой поступью атлетов «Ши-р-р-р-ока срана моя родная!» РОДНАЯ! «Родная»… — повторяла Аля, чувствуя холодок восторга в животе. По наивности приняла станцию метро Арбатская за Мавзолей (ведь там во всю стену сверкало грандиозное мозаичное панно вождя — в белом мундире и лаковых сапогах), но никому об этом не рассказывала… Друзьям в Париж взахлеб написала: «Все — своими глазами, своим сердцем, нашими глазами, нашими общими сердцами!» «Была на Красной площади — я ваша Алища, та самая, с обмороками, капризами, голодовками, аптеками, я — неряха растяпа, я — ваша парижская несносная и так хорошо вами любимая — ваша!»
     Меньше чем через две недели от Али пришло первое письмо родителям. Она сообщала, что живет в Мерзляковском переулке у тети Лили Эфрон. Получила предложение сотрудничать в журнале «Revue de Moscou» и в издательстве, даже с перспективой оформления постоянной работы. Писала, что живет с чувством, как будто никуда не уезжала из Москвы.
     «Ну, и слава Богу…» — подумала Марина, а увидела, что с отцовской иконы смотрит на нее не темный лик Николы Чудотворца, а спокойная морда Мышастого. Безразличная, равнодушная и от того — страшная.
     * * * «По вечерам на кремлевских башнях горят звезды и все так же, как в нашем детстве, бьют часы…» — Сергей с замиранием сердца перечитывал письма Али. Марина слушала без слез умиления, подмечая другие детали:
     — Аля пишет, что мужа ее молоденькой подруги арестовали. Как это арестовали? За что? Он же был коммунистом!
     — Вы не представляете, Марина, сколько врагов у СССР! Зачастую скрытых, глубоко законспирированных. В среде коммунистов засели особо опасные.
     — И в этот кошмар вы рветесь ехать.». — Марина не могла удержаться от иронии.
     Лето 1937 года прошло благополучно, письма от Али, хоть звучали слишком идиллически, все же успокаивали. Девочка, несомненно, светится радостью — это очевидно. А раз так — уже слава Богу.
     Во второй половине 1930-х гг. бремя жизни тяготит Цветаеву. Она больна. Больна, как Поэт. Неприятие жизни и времени — лейтмотив стихотворений в это время.
       Уж лучше на погост —
     Чем в гнойный лазарет
     Читателей корост
     Читателей газет!
       Это кусочек из длинной, едкой отповеди читателям газет — «гнойных корост».
       Поколенье, где краше
     Был — кто жарче страдал!
     Поколенье! Я — ваша!
     Продолженье зеркал.
       Это отрывок из обращения «Отцам».