Худ.обраб.биогр.

Форма входа

Связь

Поиск

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    Воскресенье, 27.07.2025, 12:32
    Приветствую Вас Гость
    Главная | Регистрация | Вход | RSS

    Марина Ивановна Цветаева. Путь поэта

    «Дай мне руку — на весь тот свет!»

      Поиски Цветаевой родственной души, равной ей по инакости, в мире не-поэтов зачастую велись тщетно и, несмотря на всю генерируемую ею на «растопку» энергию, кончались крахом. Острый критический ум Цветаевой наверняка заранее просчитывал тщету такой попытки, но желание «обманываться», неутолимая «жажда на людей» была сильнее. Судьба подарила ей щедрое вознаграждение — в 1922 году, с первым письмом Пастернака и его книгой «Сестра моя — жизнь», начались самые серьезные и значительные в жизни Цветаевой отношения, синтезировавшие глубинное человеческое и профессиональное взаимопонимание.
     Разгорались и начинались они в период романа с Родзиевичем, переписки с Бахраком, но имели особый статус: святого и неприкосновенного. В течение 13 лет в отношениях Цветаевой и Пастернака происходили значительные метаморфозы. Стремление к неразрывной дружбе переходило в страсть, жажда творческой близости воспаряла к мечте о совместной жизни. Грандиозный эпистолярный роман то казался лишь эфемерным полетом фантазии, то, похоже, был близок к вполне реальному осуществлению.
     Планы встреч строились так вдохновенно и так горячо продумывались, что удивляешься их несбыточности. Два раза не заметили друг друга в Москве, дважды разминулись в Берлине, не встретились, долго обговаривая желанное свидание, летом 1925 года в Веймаре, городе Гете, обожаемом обоими. В 1927-м планировали вместе ехать к Райнеру Мария Рильке — тому, кто в современности олицетворял для них Поэзию. Рильке умер в последние дни 1926 года.
     Заочные, заоблачные отношения с Пастернаком стали существеннейшей частью жизни Цветаевой — негаснущим пламенем вдохновения, желанием восхищать друг друга, внутренним мотором творчества, защитой от давящей нелепости быта, от непонятости, обид, разочарований.
     Пастернак был лучшим из адресатов, с которым она могла говорить, как с самой собой. Она воспринимала его как своего двойника и была уверена, что он понимает и ценит все тонкости ее поэтического языка. Эпистолярный монолог Цветаевой, обращенный к Пастернаку, видоизменялся, наполняясь то восторгом, то внушением, то страстным призывом, то рыданием. Накал страсти достигает предела в одном из самых драматических цветаевских циклов — «Провода»:
       О по каким морям и городам
     Тебя искать?
     (Незримого — незрячей!)
     Я проводы вверяю проводам,
     И в телеграфный столб упершись — плачу.
       По сравнению с Цветаевой Пастернак гораздо скупее и сдержаннее выражает чувства в стихах: между 1926 и 1929 годами он написал ей три стихотворения, сделал Марину прообразом героини своей повести. Марина же — засыпала его письмами, убеждая, что она — идеальная пара, оторванная от него волею судьбы. Она уверяла его и себя, что они могут быть счастливы; «Борис, Борис, как бы мы с тобой были счастливы — и в Москве, и в Веймаре, и в Праге, и на этом свете, и, особенно, на том, который уже весь в нас». Бурные и совершенно эфемерные мечты о совместной жизни, без каких-либо практических планов — где жить, каким об» разом оторваться от реальности? Ведь у каждого семья, дети, они разделены границей, которую с каждым годом все труднее преодолеть? Изначально эти планы были предназначены лишь для существования в ее фантазиях:
       Да, в другой жизни — наверняка:
     Дай мне руку — на весь тот свет!
     Здесь — мои обе заняты.
       Цветаева повторяет это неоднократно. Ее отношения с Пастернаком воспринимались как мистический брак, в котором вдохновенье связывает крепче любых других уз. Она была уверена, что он принадлежит ей, эта уверенность держала, помогала противостоять повседневности. Виртуальный «пожар» не вклинивался в ее семейную жизнь, он полыхал на другом уровне Бытия. Цветаева посвятила творчеству Пастернака три статьи: «Световой ливень», «Эпос и лирика современной России (Владимир Маяковский и Борис Пастернак)» и «Поэты с историей и поэты без истории». В январе 1932 года Цветаева закончила «Поэт и Время» — с докладом под этим названием она выступила 21 января.
     Увы, Цветаева не понимала, как ограничена свобода Пастернака его положением внутри советской системы, как сложны отношения в семье. Но она отлично знала, что не решится оставить Сергея. Даже в те годы, когда они стали отдаляться друг от друга.
     И все же, когда в 1931 года Цветаева услышала, что Пастернак разошелся с женой, а значит — собрался жениться на другой — горячо полюбившейся, удар был сильнейшим. Она прекрасно понимала, что совместная жизнь с Пастернаком для нее невозможна. Но его новая женитьба, а значит — всепоглощающая влюбленность — ощущалась изменой тому высочайшему, что связывало только их двоих. Точку в периоде страстного взаимопритяжения человеческого и творческого поставило глубокое разочарование невстречи.
     В конце июня 1935 года Пастернака, находящегося в состоянии глубокой депрессии, по личному распоряжению Сталина чуть ли не насильно привезли в Париж на Международный конгресс писателей. Он провел в Париже 10 дней. Где-то в кулуарах конгресса или в гостинице он виделся с Цветаевой и ее семьей. Цветаева назвала это свидание «невстречей».
     Это была грандиозная «невстреча»: больной Пастернак, ощущавший за спиной дыхание соглядатая, и пылкая Марина, ждущая откровений. Он пытался объяснить ей что-то о своей болезни, про вызов Сталина, про какие-то «ограничения». И озираясь и сипя — исхитрился шепнуть про ужас несвободы, выплеснуть заклятие — «не приезжай!» Вперемешку с фальшивыми фразами о конгрессе.
     Она не поняла ничего. Разве могла парижанка понять, что невнятное бормотание Бориса Леонидовича в коридорах конгресса вызвано не столько изменением чувств к ней, сколько маячившими за спиной стукачами. Гордая женщина почувствовала лишь главное — ему сейчас не до нее. Не делая попыток больше увидеться с Борисом Леонидовичем, она уехала с Муром к морю за неделю до отъезда Пастернака из Парижа. В том состоянии, в каком Борис Леонидович предстал перед Цветаевой, он был ей неинтересен. Очевидно, охлаждение было взаимным: Пастернак влюблен в другую женщину, его уже перестало восхищать то, что пишет Цветаева; эволюция его собственного творчества уводила его в другую сторону. Ведь ко времени «невстречи» прошло тринадцать лет с начала их переписки — оба изменились. Но он оставался другом и как друг пытался предостеречь. Не понимая, что она — не сможет понять его иносказания!
     Цветаева потеряла последнего единомышленника. Настоящий разговор между ними не состоялся. Цветаева не посвятила его в конфликт, раздиравший ее семью, Пастернак не смог сказать ей о том, что происходит в Советской России и с ним самим. Цветаева, живущая в ненавистном Париже, не могла понять, что значит «депрессия» и «страх» для советского человека. Даже если они с Пастернаком пытались что-то сказать друг другу, то «мимо», не слыша и не понимая один другого. Цветаева уехала из Парижа с тяжелым чувством — может быть, окончательной утраты. Впереди была еще встреча — через несколько лет в Москве.
       «Нищеты вековая сухомять»
      Кончилось лето, Цветаева с семьей переехала из Вандеи в Бельвю под Парижем; после улицы Руве они никогда больше не жили в городе и за следующие 12 лет сменили еще пять пригородов и шесть квартир — одна другой хуже, ведь финансовое положение семьи было критическим. Это были рабочие задворки и жалкие жилища, не имевшие никакого отношения к городу с манящим названием Париж. Марину не публиковали, творческие вечера стали редкостью. Помогали друзья, которых, несмотря на ее постоянные заявления об одиночестве, было не так уж мало. Марина, усмирив свою гордость, принимала помощь — ведь она сама всегда делилась последним и знала, что именно так поступила бы с нуждающимися.
     Судьба этой рожденной в благополучии женщины возложила миссию добытчицы на ее хрупкие плечи. Заработок зависел не столько от ее работоспособности и выдачи материала «на гора» — работала Марина много и постоянно. Самым сложным было пристроить стихи в журнал и исхитриться получить за публикацию деньги.
     Отношения Цветаевой с редакциями складывались неоднозначно. В довоенной русской эмиграции существовало множество разного толка и направлений газет, журналов, сборников, альманахов. Одни сменяли другие, конкурировали и открыто враждовали друг с другом. Цветаеву печатали неохотно, а с теми, кто самовольно сокращал ее тексты, она отношения прерывала. Гонорары были крошечные, и те приходилось вымаливать «Христа ради» у скаредных издателей. И все же гордая Марина ходила, сидела под дверями бухгалтерий, чтобы не только прокормить семью, но и обучать детей в хороших школах. А ведь она знала себе цену. И другие знали, тем с большим удовольствием, зачастую, заставляли унижаться. Помощь друзей, знакомых и незнакомых, наряду с чешским «иждивением», была основным реальным «доходом» Цветаевой. Д.П. Святополк-Мирский несколько лет присылал Эфронам деньги на квартиру — две трети-их взноса. Постоянно помогали приятельницы и даже никогда не видавшие Цветаеву люди не только хлопотами о ее литературных и житейских делах, но финансово. Раз или два передавал с оказией для Цветаевой некие суммы Борис Пастернак.
     Нашелся однажды меценат, поклонник поэзии Цветаевой, субсидировавший издание книги «После России. 1922–1925». Той единственной, что удалось напечатать в Париже за 14 лет.
     В поисках заработка в тридцатые годы Цветаева пыталась все же войти во французскую литературу, не поступаясь своими принципами: переводить свои стихи и прозу. Первой французской работой ее стал перевод «Молодца». Ей устроили чтение поэмы в литературном салоне. Во все уши жужжали хвалебные слова — но никто не помог напечатать поэму. У нее появилась идея перевести к юбилею Пушкина любимые стихи и выпустить небольшую книжечку переводов. Удалось пристроить в журналы лишь несколько из них, за гроши. Можно представить, как враждебен был Цветаевой сытый город ленной, нарядной жизни, загнавший ее в вонючие пригороды, в жалкие конуры. Не поделившийся ни граном своего воспетого щедрого радостного великолепия. Щедрый на унижения и злобу. Отвергавший ее стихи, презиравшей в Цветаевой творца. Поэт Цветаева Парижу оказалась не нужна — как она и предполагала. Да ведь и она не пыталась подстроиться — стать «парижским» автором, воспевая версали, химер или оплакивая эмигрантские страдания. За 13 лет Цветаева не посвятила Парижу ни строчки — она до него не снизошла.
     Наиболее реальной возможностью заработка в Париже были литературные вечера — мучительное «мероприятие» для Марины, а не творческий праздник. После переезда из Чехии Цветаева ежегодно устраивала по два-три, а в 1932-м удалось, превозмогая себя, организовать даже четыре вечера. Авторский вечер требовал больших усилий и забот: достать помещение — получше и подешевле, дать объявление в газеты, отпечатать — тоже подешевле — и главное — удачно распространить билеты. Обычно в подготовке к вечеру принимала участие вся семья, в составлении и развозке билетов помогали Аля и Сергей Яковлевич, в день выступления Аля сидела в кассе. А самое унизительное — распространение билетов среди влиятельных персон приходилось брать на себя самой Цветаевой. Успех зависел от дорогих билетов, которые следовало лично или через друзей и знакомых предлагать меценатам, литературным и окололитературным дамам. Для богатой эмиграции это была «благотворительность». Здесь многое зависело от умения нравиться, быть приятной, умения завязывать и поддерживать нужные связи. Дух противоречия Цветаевой восставал против всякой неискренней попытки пробиться, завязать полезное знакомство. Зажав гордость в кулак, она все же пыталась сделать все возможное.
     
    Приличный сбор от удачного вечера позволял внести плату за несколько месяцев за квартиру, представлявшую главную тревогу. Иногда на деньги от выступлений даже можно было организовать летний отдых, приодеть детей или оплатить школу Мура.
     В 1931 году Цветаева впервые решилась выступить одна — без концертной программы; она читала «Историю одного посвящения», а во втором отделении — обращенные к ней стихи Мандельштама и свои стихи к нему. Исключительный случай, возможно, во всей биографии Цветаевой: она уговорила себя надеть красное платье, перешитое из подаренного ей Извольской полувековой давности платья ее матери. Платье очаровало Марину ностальгическим покроем и цветом. «Оказалось, что я в нем «красавица», что цвет выбран (!) необычайно удачно и т. д. — Это мое первое собственное (т. е. шитое на меня) платье за шесть лет», — радовалась она. Вечер прошел с успехом, и «История», и стихи, и проза понравились. После это-, го Цветаева почти всегда выступала одна. Она читала стихи и только что написанную прозу, говоря, что прозу читать душевно гораздо легче, чем стихи. И слушали ее лучше.
     Она старалась составить программу из доступных пониманию и способных нравиться залу произведений. Но до большего контакта «не снисходила». Демонстративно следовала все той же манере «незрячести», выставленного «на-позор» объекта любопытства: смотрела рассеянно поверх голов, не заигрывая с публикой ни тоном, ни улыбками. Ах, как хотелось ей бросить в эти лица на дорогих местах — лоснящиеся чувством собственного превосходства (ведь они изъявили желание послушать поэта!) — с размаху влепить хлестким ударом другие стихи. В сверкание бриллиантов, холеные усики, наглые глаза «законодателей моды», уже назначивших после концерта ужин в дорогом ресторане:
       Нищеты вековечная сухомять!
     Снова лето, как корку сухую мять!
     Обернулось нам море мелью:
     Наше лето — другие съели!
       Нами — лакомящиеся: франк за вход,
     О урод, как водой туалетной, — рот,
     Сполоснувший бессмертной песней!
     Будьте прокляты вы— за весь мой
       Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, —
     Пятью пальцами — да от всех пяти
     Чувств — на память о чувствах добрых —
     Через все ваше лицо — автограф!
       Постоянное бегство от нищеты становилось привычным, но не прибавляло ни сил, ни света. Марина все реже улыбается и шутит. Зато легко стреляет ядовитой иронией, соскальзывающей к грубости, раздражается, не сдерживая брани.
     Она мужественно сражалась с бытом, переезжала с квартиры на квартиру, в нору подешевле, сама стирала, готовила, штопала, перешивала одежду, экономила на продуктах, на топливе, на транспорте. Аля была способной художницей, в разное время она занималась с Н.С. Гончаровой, в студии В.И. Шухаева, училась в Ecole du Louvre и Art et Publicite. Цветаеву радовали способности детей, она гордилась отличным русским языком Мура, его интересом к французскому, которому он в шесть лет выучился самостоятельно, его «дивной», «блистательной» (цветаевские определения) учебой — он даже получил школьный «орден» за успехи. Лет до 18–20 гордилась она и Алей: ее пониманием, умом, способностями, ее безропотной помощью… Маленькие семейные радости скрашивали жизнь: походы в кино, которое Цветаева очень любила, собственный фотоаппарат — она увлекалась фотографией. Бывали изредка гости, Цветаева поила их чаем или дешевым вином, угощала стихами. На Масленицу пекла блины, на Пасху — куличи. На Рождество обязательно была елка, и — готовились, пусть самые незатейливые — подарки друг другу. Долгие годы на елке появлялись украшения, сделанные своими руками еще в Чехии. Аля в своем училище получила приз за лучшую иллюстрацию и вместе с призом — бесплатный курс гравюры! А когда подруга семьи подарила ей деньги на подарок, Аля купила шерсть и связала Марине и Муру красивые свитера по самым модным картинкам.
     Радостные зарисовки семейной жизни, их все меньше с каждым годом. Кошелек предсмертно тощ, заработать почти невозможно. Марина выбилась из сил, у Сергея никак не складывается задуманная в Праге карьера. Осенью 1930 года, после возвращения семьи из Савойи, стало совсем тяжко: общий экономический кризис резко сократил издательские возможности и частную благотворительную помощь. Чешская стипендия уменьшилась наполовину. Эфрон, окончивший университет, оказался без зарплаты и без профессии. Самому Сергею Яковлевичу немного было нужно, материальной нужды он как-то не замечал и почти ничего не мог сделать, чтобы обеспечить семью самым насущным — не обладал ни практической жилкой, ни деловой хваткой. После Савойи поступил в школу кинематографической техники — это было так же непрактично, как и другие его начинания. Но когда в марте 1931 года он окончил школу с дипломом кинооператора, Марина ликовала — она твердо верила в его талант и способности в технике и теории кино. Работы, однако, новоиспеченному специалисту найти не удалось. В конце года Сергей устроился на тяжелую физическую работу на строительный комбинат, но скоро потерял и это место — не потянул по здоровью. Аля зарабатывала вязанием, мастерила игрушечных зайцев и медведей, рисовала картинки для ателье. Все это давало ничтожно мало, Цветаева оставалась главным добытчиком. И основным работником по дому, ибо Аля все больше отсутствовала; она училась и много времени проводила в Париже. Как любой молодой девушке, ей хотелось развлечений, радости — своей жизни, ее начала тяготить тяжелая домашняя обстановка, требования и упреки матери. Марина с болью ощущала, как отходит от нее дочь.
     В 1930 году Цветаеву потрясло сообщение о самоубийстве Маяковского, с которым она встречалась еще в Москве. Следила за всем, что он пишет, и, вопреки эмигрантскому большинству, считала его настоящим поэтом, восхищалась силой его дарования. Ее открытое письмо к нему осенью 1928 года стало поводом для обвинения Цветаевой в просоветских симпатиях и разрыва с нею части эмигрантского сообщества, В частности, ежедневная газета «Последние новости» прервала публикацию стихов «Лебединого Стана» и почти пять лет не печатала ничего цветаевского. Для нее это оказалось тяжелым материальным ударом; Цветаева величала Маяковского Поэтом — явлением более значительным, нежели любые политические, социальные, сиюминутные интересы. Позже в эссе «Поэт и время» и «Искусство при свете совести» Цветаева подчеркнет исключительность пути Маяковского: «Брак поэта со временем — насильственный брак. Брак, которого как всякого претерпевающего насилия он стыдился. И из которого рвался». «Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил».
     Затем тяжелая потеря — в августе 1932-го в Коктебеле умер Максимилиан Волошин. Нелепо погиб в метро молодой поэт Гронский, влюбленный в Цветаеву. Она пишет маленькие поэмы в память Маяковского, Волошина и Гронского. А потом в ситуации, совершенно не подходящей для монархических настроений, Цветаева берется за огромную работу над Поэмой о Царской Семье, подробно и увлеченно собирает материал.
     Конечно же, не взрыв монархических настроений, Цветаевой несвойственный, а взрыв негодования и трагическая судьба Царской Семьи вдохновили ее на этот труд. Параллельно она работает над поэмой «Перекоп» по записям Сергея, над «Стихами к Чехии». А вскоре с увлечением переходит к воспоминаниям о Музее и об отце, создавшем его. Возникает желание — воскресить! Свой мир, свое время, навсегда ушедшую эпоху, ее людей. В удивительно живой прозе Цветаевой история русской культуры сплелась с историей иловайско-цветаевско-мейновской семьи. Параллельно работе над поэмой в памяти Цветаевой всплывали новые эпизоды «семейной хроники», порождая новые эссе и зарисовки. Ей были дороги любые детали, мелочи того исчезнувшего мира, запечатлеть который Цветаева считала своим дочерним, человеческим и писательским долгом.
     Естественное желание сорокалетней Цветаевой — оглянуться с высоты прожитых лет на пройденные годы. Прожитая жизнь требовала осмысления — оказалось, эти размышления лучше всего способна передать проза. Недаром двадцативосьмилетний Пушкин — полушутя — писал:
       Лета к суровой прозе клонят,
     Лета шалунью рифму гонят…
       Проза Цветаевой не сурова, насквозь пронизана ностальгией, поэзией. Если и возникают споры по поводу ее документальности, то насчет ее искренности и глубины вопросов нет — мир, созданный или возрожденный Цветаевой в прозаических произведениях, мы принимаем за самую честную подлинность, с верой и наслаждением впитываем его живое, легкое дыхание.